Я спрашиваю у соседа: "Скажи, пожалуйста, что это такое у них теперь пошло?" "А вот видишь, - говорит, - этим князьям, которые их разнимают, им Чепкуна с Бакшеем жалко, что они очень заторговались, так вот они их разлучают, чтобы опомнились и как-нибудь друг дружке честью кобылицу уступили". "Как же, - спрашиваю, - можно ли, чтобы они друг дружке ее уступили, когда она обоим им так нравится? Этого быть не может". "Отчего же, - отвечает, - азиаты народ рассудительный и степенный: они рассудят, что зачем напрасно имение терять, и хану Джангару дадут, сколько он просит, а кому коня взять, с общего согласия наперепор пустят". Я любопытствую: "Что же, мол, такое это значит: "наперепор". А тот мне отвечает: "Нечего спрашивать, смотри, это видеть надо, а оно сейчас начинается". Смотрю я и вижу, что и Бакшей Отучев и Чепкун Емгурчеев оба будто стишали и у тех своих татар-мировщиков вырываются и оба друг к другу бросились, подбежали и по рукам бьют. "Сгода!" - дескать, поладили. И тот то же самое отвечает: "Сгода: поладили!" И оба враз с себя и халаты долой, и бешметы, и чевяки сбросили, ситцевые рубахи сняли, и в одних широких полосатых портищах остались, и плюх один против другого, сели на землю, как курохтаны (*18) степные, и сидят. В первый раз мне этакое диво видеть доводилось, и я смотрю, что дальше будет? А они друг дружке левые руки подали и крепко их держат, ноги растопырили и ими друг дружке следами в следы уперлись и кричат: "Подавай!" Что такое они себе требуют "подавать", я не предвижу, но те, татарва-то, из кучки отвечают: "Сейчас, бачка, сейчас". И вот вышел из этой кучки татарин старый, степенный такой, и держит в руках две здоровые нагайки и сравнял их в руках и кажет всей публике и Чепкуну с Бакшеем: "Глядите, - говорит, - обе штуки ровные". "Ровные, - кричат татарва, - все мы видим, что благородно сделаны, плети ровные! Пусть садятся и начинают". А Бакшей и Чепкун так и рвутся, за нагайки хватаются. Степенный татарин и говорит им: "Подождите", - и сам им эти нагайки подал: одну Чепкуну, а другую Бакшею, да ладошками хлопает тихо, раз, два и три... И только что он в третье хлопнул, как Бакшей стегнет изо всей силы Чепкуна нагайкою через плечо по голой спине, а Чепкун таким самым манером на ответ его. Да и пошли эдак один другого потчевать: в глаза друг другу глядят, ноги в ноги следками упираются и левые руки крепко жмут, а правыми с нагайками порются... Ух, как они знатно поролись! Один хорошо черкнет, а другой еще лучше. Глаза-то у обоих даже выстолбенели и левые руки замерли, а ни тот, ни другой не сдается. Я спрашиваю у моего знакомца: "Что же это, мол, у них, стало быть, вроде как господа на дуэль, что ли, выходят?" "Да, - отвечает, - тоже такой поединок, только это, - говорит, - не насчет чести, а чтобы не расходоваться". "И что же, - говорю, - они эдак могут друг друга долго сечь?" "А сколько им, - говорит, - похочется и сколько силы станет". А те все хлещутся, а в народе за них спор пошел: одни говорят: "Чепкун Бакшея перепорет", - а другие спорят: "Бакшей Чепкуна перебьет", - и кому хочется, об заклад держат - те за Чепкуна, а те за Бакшея, кто на кого больше надеется. Поглядят им с познанием в глаза и в зубы, и на спины посмотрят, и по каким-то приметам понимают, кто надежнее, за того и держат. Человек, с которым я тут разговаривал, тоже из зрителей опытных был и стал сначала за Бакшея держать, а потом говорит: "Ах, квит, пропал мой двугривенный: Чепкун Бакшея собьет". А я говорю: "Почему то знать? Еще, мол, ничего не можно утвердить: оба еще ровно сидят". А тот мне отвечает: "Сидят-то, - говорит, - они еще оба ровно, да не одна в них повадка". "Что же, - говорю, - по моему мнению, Бакшей еще ярче стегает". "А вот то, - отвечает, - и плохо. Нет, пропал за него мой двугривенный: Чепкун его запорет". "Что это, - думаю, - такое за диковина: как он непонятно, этот мой знакомец, рассуждает? А ведь он же, - размышляю, - должно быть, в этом деле хорошо понимает практику, когда об заклад бьется!" И стало мне, знаете, очень любопытно, и я к этому знакомцу пристаю. "Скажи, - говорю, - милый человек, отчего ты теперь за Бакшея опасаешься?" А он говорит: "Экой ты пригородник глупый! ты гляди, - говорит, - какая у Бакшея спина". Я гляжу: ничего, спина этакая хорошая, мужественная, большая и пухлая, как подушка. "А видишь, - говорит, - как он бьет?" Гляжу, и вижу тоже, что бьет яростно, даже глаза на лоб выпялил, и так его как ударит, так сразу до крови и режет. "Ну, а теперь сообрази, как он нутрем действует?" "Что же, мол, такое нутрем?" - я вижу одно, что сидит он прямо, и весь рот открыл, и воздух в себя шибко забирает. А мой знакомец и говорит: "Вот это-то и худо: спина велика, по ней весь удар просторно ложится; шибко бьет, запыхается, а в открытый рот дышит, он у себя воздухом все нутро пережжет". "Что же, - спрашиваю, - стало быть, Чепкун надежней?" "Непременно, - отвечает, - надежнее: видишь, он весь сухой, кости в одной коже держатся, а спиночка у него как лопата коробленая, по ней ни за что по всей удар не падет, а только местечками, а сам он, зри, как Бакшея спрохвала поливает, не частит, а с повадочкой, и плеть сразу не отхватывает, а под нею коже напухать дает. Вон она от этого, спина-то, у Бакшея вся и вздулась и как котел посинела, а крови нет, и вся боль у него теперь в теле стоит, а у Чепкуна на худой спине кожичка как на жареном поросенке трещит, прорывается, и оттого у него вся боль кровью сойдет, и он Бакшея запорет. Понимаешь ты это теперь?" "Теперь, - говорю, - понимаю, - и точно, тут я всю эту азиатскую практику сразу понял и сильно ею заинтересовался: как в таком случае надо полезнее действовать?" "А еще самое главное, - указует мой знакомец, - замечай, - говорит, - как этот проклятый Чепкун хорошо мордой такту соблюдает; видишь: стегнет и на ответ сам вытерпит и соразмерно глазами хлопнет, - это легче, чем пялить глаза, как Бакшей пялит, и Чепкун зубы стиснул и губы прикусил, это тоже легче, оттого что в нем через эту замкнутость излишнего горения внутри нет". Я все эти его любопытные приметы на ум взял и сам вглядываюсь и в Чепкуна и в Бакшея, и все мне стало и самому понятно, что Бакшей непременно свалится, потому что у него уже и глазища совсем обостолопели и губы веревочкой собрались и весь оскал открыли... И точно, глядим, Бакшей еще раз двадцать Чепкуна стеганул, и все раз от разу слабее, да вдруг бряк назад и левую Чепкунову руку выпустил, а своею правою все еще двигает, как будто бьет, но уже без памяти, совсем в обмороке. Ну, тот мой знакомый говорит: "Шабаш: пропал мой двугривенный". Тут все и татары заговорили, поздравляют Чепкуна, кричат: "Ай, башка Чепкун Емгурчеев, ай, умнай башка - совсем пересек Бакшея, садись - теперь твоя кобыла". И сам хан Джангар встал с кошмы и похаживает, а сам губами шлепает и тоже говорит: "Твоя, твоя, Чепкун, кобылица: садись, гони, на ней отдыхай". Чепкун и встал: кровь струит по спине, а ничего виду болезни не дает, положил кобылице на спину свой халат и бешмет, а сам на нее брюхом вскинулся и таким манером поехал, и мне опять скучно стало. "Вот, - думаю, - все это уже и окончилось, и мне опять про свое положение в голову полезет", - а мне страх как не хотелось про это думать. Но только, спасибо, мой тот знакомый человек говорит мне: "Подожди, не уходи, тут непременно что-то еще будет". Я говорю: "Чему же еще быть? все кончено". "Нет, - говорит, - не кончено, ты смотри, - говорит, - как хан Джангар трубку жжет. Видишь, палит: это он непременно еще про себя что-нибудь думает, самое азиатское". Ну, а я себе думаю: "Ах, если еще что будет в этом самом роде, то уже было бы только кому за меня заложиться, а уже я не спущу!" 6 - И что же вы изволите полагать? Все точно так и вышло, как мне желалось: хан Джангар трубку палит, а на него из чищобы гонит еще татарчонок, и уже этот не на такой кобылице, какую Чепкун с мировой у Бакшея взял, а караковый жеребенок, какого и описать нельзя. Если вы видали когда-нибудь, как по меже в хлебах птичка коростель бежит, - по-нашему, по-орловски, дергач зовется: крыла он растопырит, а зад у него не как у прочих птиц, не распространяется по воздуху, а вниз висит и ноги книзу пустит, точно они ему не надобны, - настоящее, выходит, будто он едет по воздуху. Вот и этот новый конь, на эту птицу подобно, точно не своей силой несся. Истинно не солгу скажу, что он даже не летел, а только земли за ним сзади прибавлялось. Я этакой легкости сроду не видал и не знал, как сего конька и ценить, на какие сокровища, и кому его обречь, какому королевичу, а уже тем паче никогда того не думал, чтобы этот конь мой стал. - Как он ваш стал? - перебили рассказчика удивленные слушатели. - Так-с, мой, по всем правам мой, но только на одну минуту, а каким манером, извольте про это слушать, если угодно. Господа, по своему обыкновению, начали и на эту лошадь торговаться, и мой ремонтер, которому я дитя подарил, тоже встрял, а против них, точно ровня им, взялся татарин Савакирей, этакий коротыш, небольшой, но крепкий, верченый, голова бритая, словно точеная, и круглая, будто молодой кочешок крепенький, а рожа как морковь красная, и весь он будто огородина какая здоровая и свежая. Кричит: "Что, - говорит, - по-пустому карман терять нечего, клади кто хочет деньги за руки, сколько хан просит, и давай со мною пороться, кому конь достанется?" Господам, разумеется, это не пристало, и они от этого сейчас в сторону; да и где им с этим татарином сечься, он бы, поганый, их всех перебил. А у моего ремонтера тогда уже и денег-то не очень густо было, потому он в Пензе опять в карты проигрался, а лошадь ему, я вижу, хочется. Вот я его сзади дернул за рукав, да и говорю: так и так, мол, лишнего сулить не надо, а что хан требует, то дайте, а я с Савакиреем сяду потягаться на мировую. Он было не хотел, но я упросил, говорю: "Сделайте такую милость: мне хочется". Ну, так и сделали. - Вы с этим татарином... что же, секли друг друга? - Да-с, тоже таким манером попоролись на мировую, и жеребенок мне достался. - Значит, вы татарина победили? - Победил-с, не без труда, но пересилил его. - Ведь это, должно быть, ужасная боль. - Ммм... как вам сказать... Да, вначале есть-с; и даже очень чувствительно, особенно потому, что без привычки, и он, этот Савакирей, тоже имел сноровку на опух бить, чтобы кровь не спущать, но я против этого его тонкого искусства свою хитрую сноровку взял: как он меня хлобыснет, я сам под нагайкой спиною поддерну, и так приноровился, что сейчас шкурку себе и сорву, таким манером и обезопасился, и сам этого Савакирея запорол. - Как запороли, неужто совершенно до смерти? - Да-с, он через свое упорство да через политику так глупо себя допустил, что его больше и на свете не стало, - отвечал добродушно и бесстрастно рассказчик и, видя, что слушатели все смотрят на него если не с ужасом, то с немым недоумением, как будто почувствовал необходимость пополнить свой рассказ пояснением. - Видите, - продолжал он, - это стало не от меня, а от него, потому что он во всех Рынь-песках первый батырь считался и через эту амбицыю ни за что не хотел мне уступить, хотел благородно вытерпеть, чтобы позора через себя на азиатскую нацыю не положить, но сомлел, беднячок, и против меня не вытерпел, верно потому, что я в рот грош взял. Ужасно это помогает, и я все его грыз, чтобы боли не чувствовать, а для рассеянности мыслей в уме удары считал, так мне и ничего. - И сколько же вы насчитали ударов? - перебили рассказчика. - А вот наверное этого сказать не могу-с, помню, что я сосчитал до двести до восемьдесят и два, а потом вдруг покачнуло меня вроде обморока, я и сбился на минуту и уже так, без счета пущал, но только Савакирей тут же вскоре последний разок на меня замахнулся, а уже ударить не мог, сам, как кукла, на меня вперед и упал: посмотрели, а он мертвый... Тьфу ты, дурак эдакий! до чего дотерпелся? Чуть я за него в острог не попал. Татарва - те ничего: ну, убил и убил: на то такие были кондиции, потому что и он меня мог засечь, но свои, наши русские, даже досадно как этого не понимают, и взъелись. Я говорю: "Ну, вам что такого? что вам за надобность?" "Как, - говорят, - ведь ты азиата убил?" "Ну так что же, мол, такое, что я его убил? Ведь это дело любовное. А разве лучше было бы, если бы он меня засек?" - "Он, - говорят, - тебя мог засечь, и ему ничего, потому что он иновер, а тебя, - говорят, - по христианству надо судить. Пойдем, - говорят, - в полицию". Ну, я себе думаю: "Ладно, братцы, судите ветра в поле"; а как, по-моему, полиция, нет ее ничего вреднее, то я сейчас шмыг за одного татарина, да за другого. Шепчу им: "Спасайте, князья: сами видели, все это было на честном бою..." Они сжались, и пошли меня друг за дружку перепихивать, и скрыли. - То есть позвольте... как же они вас скрыли? - Совсем я с ними бежал в их степи. - В степи даже! - Да-с, в самые Рынь-пески.